И[зраиль Я]. Вайнштейн

Г. Лукач и его теория «овеществления»[1]

 

Философские уклоны, имеющие место среди людей, выдающих себя за марксистов, обнаруживают произвольность умозрительного философствования, которое в философии диалектического материализма должно встречать своего непреклонного врага.

История человеческой мысли, понятая под углом зрения диалектического мировоззрения, менее всего является почвой для строительства гипотез, создавания подозрительных концепций, носящих на себе печать традиционных философских устремлений. Верная и глубокая мысль, открывающая эпоху в истории, становится часто центром притяжения философствующих лиц, философская изобретательность которых хватается за эту мысль, чтобы прикрывать ею свои сомнительные узоры. Подобным сомнительным узором является теория овеществления Г. Лукача[2]. Маркс, как известно, вскрыл фетишистский характер товара и показал, что стоимость на фетиш, невидимо присутствующий в товаре, а производственное отношение в обществе, основанном на индивидуальном обмене между товаропроизводителями. Структура товарного общества вообще, и капиталистического в частности, такова, что вещь становится точкой скрещения и сочетания трудовых связей. Товар создаёт связь в таком обществе, где отсутствует планомерный регулирующий контроль над производством, и где оторванная от производителя вещь попадает на рынок как единица товарного обращения, подчиненная его специфическим законам. «Отдельные частные работы реализуются фактически лишь как звенья совокупного общественного труда, реализуются в тех отношениях, которые обмен устанавливает между продуктами труда, а при их посредстве между самими производителями» (Капитал, т. I, стр. 41). Вещь отрывается от производителя потому, что сами производители оторваны друг от друга. Преодоление этого отрыва осуществляется в товарной циркуляции, которая вещно устанавливает общественную связь. Чтобы понять сознание такого общества и образующих его классов, ведущих между собой борьбу, использующих свой идеологический и политический аппарат, как средство в этой борьбе, необходимо выйти за пределы вещности, обратиться к живым конкретным деятелям этой борьбы. Вещи между собой не борются. Если же общественное сознание является важным фактором в этом взаимном историческом состязании, то его, конечно, необходимо понять в аспекте того социального классового интереса, который находит свое выражение в живых агентах исторического процесса. Гениальность марксового открытия состояла во вскрытии за отношениями вещей отношений людей и, наоборот, в установлении необходимости овеществления производственных отношений в товарном обществе. Лукач, исходя из факта товарного фетишизма, который Маркс так гениально вскрыл, усмотрев за этим таинственным божком человеческие отношения, пытается построить цельную монистическую теорию овеществления, по образу и подобию которого формируются все явления данного общества, включая также его сознание. Однако построение Лукача находится в самом решительном противоречии с духом диалектического материализма.

Прежде всего, когда Маркс говорит о капитализме, «как автоматическом детище», в котором потеряны все следы его происхождения, он в данном случае вовсе не описывает, как думает Лукач, «склонность сознания к материализации», а говорит о преломлении определенной формы социальных отношений, выступающих, как отношения вещей, в сознании буржуазного теоретика и предпринимателя. Политическая экономия есть наука об отношениях между людьми, которые представляются, как отношения между вещами. Капиталистическое хозяйство есть товарное хозяйство, отдельные клеточки которого – частнохозяйственные предприятия – управляются формально независимыми товаропроизводителями, непосредственная связь между которыми устанавливается в процессе обмена. Говоря о товарном фетишизме и всех его модификациях в капиталистическом обществе, Маркс меньше всего психологизирует, описывая склонности сознания, а характеризует производственные отношения людей, свойственные капиталистическому обществу. Рубин вполне прав, говоря, что теорию товарного фетишизма правильнее было бы назвать «общей теорией производственных отношений капиталистического общества».

У Лукача мы читаем: «И поскольку капиталистическая политэкономия не идет дальше этой, ею же самой созданной, упрощенности, постольку являются бесплодными попытки буржуазной мысли понять идеологическую сущность материализма». Что же это за упрощенность, созданная капиталистической политэкономией, мешающая ей понять идеологическую сущность материализации? Необходимо сказать, что усматривать в товарном фетишизме упрощенность, созданную капиталистической политэкономией, совершенно несовместимо с диалектическим пониманием общественных явлений. Товарный фетишизм, конечно, не упрощенность, созданная капиталистической политэкономией, а форма, присущая обществу, в котором люди связываются при посредстве вещей. Капиталистическая политэкономия в её различных стадиях отражает различные фазы капиталистического общества и, следовательно, толковать в данном случае о какой-то произвольно созданной упрощенности, препятствующей понять будто бы идеологическую сущность материализации, совершенно несостоятельно.

«Даже те мыслители, – продолжает дальше Лукач, – которые совсем не хотят отрицать наличность самого факта материализации и его более или менее отрицательных для человека последствий, не способны подвигаться ни на шаг вперед в деле анализа этого явления и не делают попыток оторваться от произвольных, оторванных от внутреннего существа капитализма, и поэтому поверхностных и пустых форм его проявления и проникнуть в сущность феномена материализации».

Как понимать то, что теоретики капиталистической экономики «отдают себе ясный отчет в его отрицательных для человека последствиях»? Для какого человека? В каких последствиях? Согласно Лукачу, теоретики капиталистической полиээкономии не идут дальше описания, и их углубление вопроса ограничено кругом форм проявления этой материализации. На деле же не совсем так. Капиталистические теоретики не только описывают, но также объясняют. Но в том-то и дело, что корень этих объяснений, не идущих дальше определенной грани, необходимо искать не на почве вещественности, а на почве антагонистической общественности, какая побуждает этих теоретиков даже «отрицательные для человека последствия» превращать в вечное благо и спасительный стержень социального благополучия. Возьмём, например, классическую экономию и ее виднейшего представителя Рикардо. В чем его существенное отличие от Маркса? Почему Рикардо не проник в сущность «явления материализации»? Согласно Рикардо, как известно, величина стоимости изменяется в зависимости от изменения производительности труда. Труд является и для Рикардо субстанцией стоимости товара. Но стоимость товара, как производительный труд, не является для Рикардо социальной категорией, а вечной формой общественного производства. «Правда, – говорит Маркс, – политическая экономия анализировала, хотя недостаточно, стоимость и величину стоимости и раскрыла скрытое в этих формах содержание. Но она ни разу даже на поставила вопроса: почему это содержание принимает такую форму, другими словами – почему труд выражается в стоимости, а продолжительность труда, как его мера, величина стоимости труда» (Капитал, т. I, стр. 47–48). Классическая экономия исследовала процесс производства в его материально-технической основе, но она совершенно не рассматривала его под углом зрения общественного антагонизма.

Экономические категории Маркса, категории стоимости, денег, капитала, вскрытие скальпелем «диалектического метода, говорят уже не только о производственных отношениях вообще – таковые имеют место и у классиков, – а об определенной форме отношений между капиталистами и рабочими. Дело, следовательно, не только в вещественном характере производственных отношений, но в их определенной социально-антагонистической форма, которую они приобретают на данной стадии развития производительных сил. Не вещественный характер производственных отношений в капиталистическом обществе, а данный интерес господствующего класса, составляющий непреодолимую предпосылку экономического мышления его теоретиков, определял точку зрения Рикардо, согласно которой капитал есть «накопленный труд», т. е. поощрял его видеть лишь «средства производства» там, где наличествует социально классовая противоположность. Именно классовый интерес препятствует буржуазному теоретику преодолеть фетишистскую точку зрения, проникнуть в сущность овеществления и, таким образом, стать на точку зрения диалектического материализма, т. е. мировоззрения рабочего класса. Но даже возможное проникновение буржуазным теоретиком в суть овеществления еще не гарантирует его от идеологических и фетишистских иллюзий, если цепи классового интереса подавляют и сковывают его теоретический кругозор. Если капитал не есть автоматический фетиш, не деньги, вы сиживающие деньги, то он является стоимостью, создающей прибавочную стоимость, т. е, общественным отношением Эксплуатации и угнетения, возможным благодаря владению господствующим классом накопленным трудом, т. е. средствами производства. Констатирование такой социальной формации есть уже преодоление классовой точки зрения буржуазии и всякого рода идеологических и социальных иллюзий, которое естественно не может иметь места у буржуазного теоретика, как такового. Тайну всякой общественной конструкции следует искать в отношении владельцев средств производства к непосредственным производителям. Теоретики буржуазии, как и всевозможные разновидности теоретического оппортунизма, направляют свои усилия к идеологическому искажению и притуплению классовых противоречий, что и приводит к «идеологизации» данных общественных отношений и затемнению их диалектической сущности. Обнаружение же этой диалектической сущности невозможно без обращения к данному типу производственных отношений людей, проливающему свет на все феномены данного общества, как материализации, так и идеализации. Маркс проник в идеологическую сущность овеществления, вскрыл социальную подоплеку товарного фетишизма, когда он стал рассматривать процесс истории диалектически. Тогда-то вместо немой вещности развернулась драма социальной борьбы. Правда, производственные отношения в товарном обществе вообще, а в капиталистическом – в частности, выступают как отношения вещей. Однако не эти отношения вещей, а именно отношения людей, руководимых экономическими интересами, ос вещают основные проблемы данного общественного бытия в его многообразных социальных и идеологических преломлениях.

В начале было действие. Когда Плеханов охарактеризовал диалектический материализм, как философию действия, он, собственно, высказал только ту мысль Маркса, которую последний применил к оценке материализма Фейербаха в отличие от диалектического материализма. «Главный недостаток материализма – до Фейербаховского включительно – состоял до сих пор в том, что он рассматривал действительность, предметный, воспринимаемый внешними чувствами, мир в форме объекта или в форме созерцания, а не в форме конкретной человеческой деятельности, не в форме практики, не субъективно. Поэтому деятельную сторону, в противоположность материализму, развивал до сих пор идеализм, но развивал отвлеченно, так как идеализм не признает конкретной деятельности, как таковой. Фейербах хочет иметь дело с конкретными объектами, действительно отличными об объектов, существующих лишь в наших мыслях, но он не доходит до взгляда на человеческую деятельность, как предметную деятельность». Дело в том, что историческая закономерность осуществляется не вне этого субъективного действия, а в процессе такого действования, которое захватывает, проникает, освещает вещественность, теряющую в аспекте этого действования свой мистический таинственный характер, приобретающую человеческую физиономию. Проблема капиталистического общества для Маркса есть проблема производственных отношений между капиталистами и рабочими, принявших вещную форму. Но методологическая оригинальность Маркса состояла в социологическом преодолении этой вещественности, выразилась в разоблачении этого вещественного фетиша.

Мы уже видели, что одно из основных отличий диалектического материализма Маркса от материализма Фейербаха заключается в том, что он рассматривает действительность на только в форме объекта, но и в форме конкретной человеческой деятельности, т. е. субъективно, Ленин, – гениальный мастер в сфере революционного действования, указывал, что революция может не произойти, если к объективным предпосылкам революции на присоединяются субъективные, а именно способность революционного класса на революционные массовые действия. Оппортунистический объективизм всегда предпочитает ограничиться объектом, предоставляя ему без раздельную инициативу в области революционного действия, переходя в свете такого объективизма в полное политическое непротивление.

Диалектическому материализму, как теории революционного действия, противоречит такая теория материализации, которая в «вещи», призрачной объективности, ищет тайну всей структуры человеческого сознания (Материализация и пролетарское сознание, стр. 209), совершенно игнорируя субъективную сторону, выступающую в форме классового антагонизма. «Как и при всякой исторической и социальной наука, – превосходно говорит Маркс, – по отношению к экономическим категориям нужно постоянно иметь в виду, что как в действительности, так и в голова здесь дан субъект, в нашем случае – современное буржуазное общество, что поэтому категории выражают форму бытия, условия существования, частью только отдельные стороны этого определенного общества, этого субъекта.» (Введение к критике полит. эконом., стр. 31). Общественное, а не вещественное бытие людей определяет их сознание. Материалистическая теория истории в общественных отношениях ищет объяснения феноменов, имеющих место в данной общественно целом.

Естественно, что поскольку отношение людей признает форму отношения вещей, подобный вещный характер общественных отношений неминуемо накладывает особый отпечаток и на такое общество, сравнительно, например, с обществом, в котором люди в процессе производства связываются непосредственно, а не через посредство вещей. «Буржуазия, – говорит Маркс, – превратила в меновую стоимость личные достоинства человека и на место бесчисленного множества благоприобретенных и патентованных свобод оставила одну беззастенчивую свободу торговли. Словом, эксплуатацию, прикрытую религиозными и политическими иллюзиями, она заменила эксплуатацией прямой, бесстыдной и сухой. Буржуазия лишила обаяния все те почетные роды деятельности, на которые до сих пор смотрели с благоговейным трепетом. Врача и юриста, священника и поэта, человека науки, она превратила в наемных работников». Универсальный обмен образовал, согласно Маркса, такой порядок, что даже те вещи, «которые до того были передаваемы, но не обмениваемыми, были даруемы, но не продаваемы, были приобретаемы, но не покупаемы, – добродетель, любовь, убеждения, знания, – все стало, наконец, „продажных”». При веденные слова Маркса с классической четкостью отмечают всеобщее проникновение меновой стоимости во все явления социального и идеологического порядка. Но не следует упускать из виду, что в данной случае Маркс эту универсальную материализацию называет открытой, прямой, бесстыдной и сухой эксплуатацией. Феномен овеществления рассматривается им не в его самодовлеющей отчужденности, как ключ ко всем явлениям данного общества, а как непосредственное выражение социального антагонизма, выступающего в форме товарного фетиша. У Лукача же социальный момент совершенно затушевывается моментом вещности. «Бессовестность журналистов, –говорит Лукач, – проституирование их воззрений и убеждений нужно рассматривать, как кульминационный пункт капиталистического овеществления». О каких же журналистах идет речь у Лукача? Конечно, не о пролетарских. Речь, следовательно, идет о буржуазных журналистах. Но проституирование их воззрений характерно вообще для «дипломированных лакеев буржуазии», характерно опять-таки, как орудие классовой борьбы. Проституирование журналистами своих воззрений следует рассматривать вовсе не как кульминационный пункт капиталистического овеществления, а как одну из форм борьбы капиталистического класса, борьбы, конечно, являющейся не борьбой за истину, а борьбой за власть, не брезгающей ни лицемерием, ни проституированием.

«Абстрактной истины нет, истина всегда конкретна». Гениальность Маркса, который всегда руководствовался диалектическим методом, состояла в вскрытии конкретных моментов, скрытых под вещественной оболочкой. Капитал для Маркса есть не вещь, не накопленный труд, а «социальная форма, которую принимают средства воспроизводства на базисе наемного труда». Так, неопределенная вещность сводится к общественной определенности, которая является той центральной проблемой, решение которой влечет неизбежное раскрытие всех проблем данного общества. Маркс всегда требовал конкретности, что ярко выразилось в его основном теоретическом требовании, чтобы в методе политической экономии «субъект, т. е. общество постоянно витало в нашем представлении, как предпосылка». Маркс, напр., упрекает Гегеля, который начинает философию права с владения, как простейшего правового отношения субъекта. «Но никакого владения не существует до семьи или до отношения господства и подчинения, которые являются гораздо более конкретными отношениями». Поэтому было бы правильнее сказать, что существуют семьи, роды, которые еще только владеют, но не имеют собственности. Итак, – говорит Маркс, – хотя простейшая категория может существовать раньше конкретной, но в своем полном внутреннем и внешнем развитии она может встречаться только в сложных общественных формах, в то время, когда более конкретная категория является совершенно развитой и в менее развитых общественных формациях». (Введение, стр. 27). Определенная производственная организация, тайна которой скрывается в отношении собственников средств производства к непосредственным производителям, составляет средоточие всех нитей данной социальной структуры. Когда же во главу угла выдвигается вещность, «как прообраз всех форм объективного и всех им соответствующих форм субъективного», то это означает такое поглощение субъективного объективным, какое коренным образом противоречит диалектическому материализму, – философии действия.

Приводя слова Энгельса, что в современном государства право не только должно соответствовать общему экономическому положению, не только быть его выражением, «но также быть его выражением внутренне согласованным, которое благодаря внутренним противоречиям не шло бы само против себя, что для достижения этого точность отражения экономических отношений страдает все более и более», Лукач говорит следующее: «Вряд ли здесь необходимо приводить дальнейшие примеры, характеризующие выращивание обособления и взаимную борьбу между отдельными ’пружинами’ управления (стоит лишь напомнить об отделении военного аппарата от гражданского управления), между факультетами и т. д.» Интерпретация не совсем верная. Энгельс собственно хочет сказать, что право, как идеологическое орудие господствующего класса капиталистов, имеет еще своей задачей затушевывает и притуплять острые углы этого господства, что оно стремится скрывать свою классовую сущность и предстать как внеклассовое, вечное и безотносительное к чьему-либо интересу, что подобное искаженное отражение экономических отношений буржуазным правом тем чаще, чем реже случается, что «кодекс» законов представляет собою резкое, несмягченное правдивое выражение господства одного класса». Кажется, ясно. У Энгельса речь идет о классовом праве, которое стремится увенчать себя цветком вечности, препятствуя различению его подлинной классовой природы. Все, если можно так выразиться, выверты и искажения права ставятся Энгельсом в тесную связь с его классовым характером. А как обстоит дело у Лукача? Подобное отрешение права от его экономической базы характеризует для Лукача борьбу между пружинами, факультетами. Если мы внимательно приглядимся к его «монистической теории, то пред нами всплывает одно очень интересное обстоятельство, а именно аналогия с некоторыми чертами в мировоззрении Богданова. Такова роль, которая приписывается Лукачем специализации. Специализация фигурирует у Богданова как основное грехопадение, как роковой источник наличествующих и возникающих диссонансов, преодолению которого универсальным организационным опытом есть осуществление высшей социальной гармонии. Указывая на рационализацию отдельных функций в капиталистическом обществе, имеющее место наряду с иррациональностью и проблематической «закономерностью» целого, Лукач говорит: «Но эта рационализация, обособление отдельных функций неизбежно порождает тенденцию к тому, чтобы каждая из последних, независимо от других отдельных функций общества, подчинялась логика специализации и развивалась самостоятельно дальше. И эта тенденция, понятно, усиливается с ростом нормализации при разделении труда. Ибо, чем больше является разделенным труд, тем сильнее обособляются профессиональные кооперативные интересы специалистов, которые и являются носителями этих тенденций. Это движение в сторону обособленности не ограничивается частью какой-либо определенной области. Оно даже делается еще более заметным, если мы рассматриваем большие отрасли, которые создаются на основа разделения труда». Логика специализации, таким образом, фигурирует и у Лукача, как та разрывающая сила, благодаря которой утрачивается представление о целом, действительность разбивается на фрагменты, а наука превращается в систему, для которой лежащий за ее пределами мир, и вместе с ним в первую голову ее собственным материал познания, методически и принципиально будет представляться как непознаваемый. Но эта же логика специализации приводит к «борьбе пружин», т. е. затемнению действительной социальной классовой борьбы, способной единственно вскрывать всяко го рода иррациональности, проявляются ли они в анархии общественного производства или же в какой-нибудь идеологической разновидности, напр., в философской системе какого-нибудь Шпенглера. Именно классовое отношение, как пружина социального прогресса, как диалектика общественного процесса, мешает, напр., буржуазному теоретику встать на диалектическую точку зрения. Но в том-то и дело, что у Лукача диалектическая методология уступает методологии овеществления. «Мы уже здесь подчеркивали и неоднократно, – говорит Лукач, – что явление кризиса составляет проблему, которая воздвигает непреодолимые препятствия для буржуазной экономической мыс ли. Если мы теперь, вполне сознавая всю односторонность это го, рассматриваем этот процесс с чисто методической точки зрения, то обнаруживается, что как раз успех экономической рационалистики, превращение экономики в абстрактную, по возможности усложненную математическими формулами систему законов создает методические границы для понимания проблемы кризисов».

Не будет преувеличение, если я скажу, что сам Лукач находится в плену формализма, который от него заслоняет действительную сущность вещей. Дело в том, что методическую границу для понимания проблемы кризисов создает для буржуазно го экономиста вовсе не экономическая рационалистика, ибо наука и есть применение рационального метода к эмпирическим данным, а ненависть к рациональному зерну диалектики, применение которой, напр., к проблеме кризисов, есть прикосновение к самым опасным и смертельным язвам капиталистического общества. Энгельс, рассматривая кризисы с диалектической точки зрения, указывает, что они вытекают из самой сущности капиталистической промышленности и конкуренции, что «при со временной беспорядочной системе производства и распределения продуктов, при производстве не ради непосредственного удовлетворения потребностей, а ради наживы, при системе, при которой каждый работает и обогащается на свой страх и риск, не может не грозить каждый момент застой». Энгельс далее говорит, что кризис, наступавший с начала последнего столетия через каждые 5–7 лет, каждый раз был сопряжен с величай шей нищетой рабочих, общим революционным возбуждением и величайшей опасностью для всего существующего порядка. Диалектическое толкование проблемы кризиса связано у Энгельса, с одной стороны, с констатированием определенной системы распределения продуктов, капиталистического способа производства, а с другой стороны, тесно связывает его отрицательное действие с тем классом, который от него непосредственно страдает, приходя от него в революционное возбуждение, угрожающее всему существующему порядку. Совершенно ясно, что буржуазные теоретики в толковании кризисов методологически будут избегать тех моментов, которые ведут по линии революционно-классового разрушения их источника, т. е. капиталистического общества, что, напр., диспропорциональность между производством и потреблением, которая говорит о социально-классовой противоположности труда и капитала, уступит место теоретическим усилиям отыскать причины кризисов в диспропорциональности между элементами одного только производства. Совершенно ясно, что не рационалистика является в данном случае определяющей для буржуазного теоретика, а, наоборот, определенное общественное отношение определяет его методологию, конечно, ведущую к совершенно иным следствиям, нежели методология пролетариата. Лукач, по-видимому, чует что-то неладное в такого рода толковании, выделяющем рационалистическую методологию, как определяющую силу для социальных феноменов, и делает такую спасительную оговорку – «непостигаемость и иррациональность кризисов для буржуазного сознания, хотя и связано внутренне с классовым положением и с классовыми интересами буржуазии, но формально все это есть неизбежный результат самого его метода» (М. и П. С., 16). Но такое разделение Лукачем между внутренним, по-видимому, содержанием и формой, не спасая Положения, делает его, наоборот, еще более шатким и сомнительным. Лукач, чтобы оправдать методологическую неизбежность такого непонимания проблемы кризиса для буржуазного теоретика, ссылается на теорию Тугана-Барановского, в которой последний, давая анализ кризисов на протяжении почти столетия, пытается почти совсем выбросить из экономии факт потребления и создать экономию чистого производства. Но совершенно ясно, что, рассматривая кризисы с точки зрения чистого производства и не касаясь совершенно потребления, буржуазный теоретик теоретически затушевывает основную социальную характеристику м кризисов, как восстание производительных сил против существующего способа производства, затушевывает то абсурдное противоречие, «смысл которого заключается в том, что производителям нечего потреблять, т. к. не хватает потребителей» (Энгельс). Повторяю, не экономическая рационалистика обуславливает иррациональность и непостижимость кризиса для буржуазного теоретика, а определенная классовая тенденция предначертывает для него те рамки, преступить которые ему не дано. Тут, однако, всплывает следующий вопрос: если роковая и непреодолимая преграда к постижению основной сущности социальных явлений заключается для буржуазного теоретика в формально-теоретическом методе, то, ведь, есть так называемая интуитивная школа (Бергсон, Джемс), которая гносеологически восстает против узурпаторских притязаний рационализма, выдвигая интуицию, как наиболее правомочный орган познания, способный посредством симпатии проникнуть в самые недра жизни. Не окажется ли тогда философия Бергсона в роли спасителя познания от парализующего его формализма? Не оттуда ли засияет свет, ибо конструкция Лукача логически так и ведет к подобным выводам. Не суждено ли и иррациональному интуитивизму Бергсона проникнуть также в явления материализации? Послушаем Лукача: «Возможно сомнение в ценности формального познания при его сопоставлении с живой жизнью (филос. иррац. от Гамана до Бергсона). Наряду с этими случайными тенденциями, основная тенденция философского развития заключается в том, чтобы признать результаты и методы отдельных наук необходимыми и фактически данными и поставить перед философией цель вскрыть значение такого метода познания и оправдать его». Лукач, таким образом, различает основную и случайную тенденцию в философии. «Жизненная» тенденция философии оказывается случайной в сравнении с основной рационалистической тенденцией, которая безнадежно удаляется от возможности проникнуть в явление материализации. Однако совершенно не понятно, как можно считать случайностью, напр., интуитивное направление в философии, которое гносеологически обосновывает всякого рода религиозные причуды, идущие вразрез с основными данными научного мышления, но идеологически целесообразные для буржуазного теоретика и класса капиталистов. Разве, напр., случайно иррациональное устремление у Джемса с его апофеозом религиозного чувства, прославлением религиозных контрастов, обогащающих и усложняющих мир, так как последний становится «более богатым оттого, что есть дьявол, если есть и архангел Михаил, который может придавить своей ногой главу его». Подобная идеологическая фразеология далеко не случайна в упадочной философии буржуазии, теоретики которой стремятся водрузить знамя научной поповщины, преследующей идеологическое притупление классовой борьбы и предохранение от всех связанных с ней революционных потрясений. «Не случайность же в самом деле, восклицает Ленин, что за маленькую школу эмпириокритиков хватаются и английские спиритуалисты, вроде Уорда, и французские неокритицисты, хвалящие Маха за борьбу с материализмом, и немецкие имманенты».

Если, таким образом, оказывается, что архибуржуазные философы становятся на точку зрения иррационального в их стремлении преодолеть рационалистический формализм, то точке зрения Лукача совершенно противоречат его слова, «что радикальное изменение самой исходной точки зрения совершенно невозможно на базисе буржуазного общества». Если стать на его точку зрения, то «жизненная» философия Бергсона, хоть и «случайная», всё же является таким радикальным изменением формалистической точки зрения, так как, ведь она претендует на проникновение в сущность вещей, выдвигает сущность, как достойный объект гносеологических усилий в противовес формально-рационалистическим достижениям интеллекта, касающимся только отношений. Довольно грустный результат.

 

[1] Под Знаменем Марксизма (Москва), № 10–11. (октябрь–ноябрь) 1924. г. Стр. 23–31. – ред.

[2] См. перевод его статьи «Материализация и пролетарское сознание» в Вестнике Коммунистической (ранее Социалистической) Академии.